Голодная Макридка не может спать... Лежит она под армяком на полу и, широко вытаращив голубые глаза, глядит в черное пространство холодной избы...
В темноте окна избы мутно белеют. Лицо у Макридки серое, опухшее, с большими, почти безумными глазами, окруженное русыми ощетинившимися волосами.
Макридка давно плакала и перестала – на ее лице от слез засохли темные полосы грязи...
Иногда она порывисто сосет рукав накинутого на нее армяка и злым, ноющим, но слабым голосом кричит: – Мамка, ись хочу! В холодной темноте не слышно мамки, но Макридка знает, что мамка лежит тут на лавке, под шубой.
«Даве мамка присела на пол да как заверещит и почала кататься... Что ей попричилось такое?..» – думает Макридка. Ей хочется решить, почему мамка каталась. Но неожиданно для себя Макридка кричит, и голос ее вместо капризного голодного крика раздается шепотом: – И-ись хочу! Ей хочется плакать, но глаза у ней сухие... Она не может их сомкнуть и без плача сосет рукав армяка.
За окнами гуляет резкий ветер с колючим снегом, от мороза иногда вздрагивает, потрескивая, изба...
Ветер хлопает воротами раскрытого пустого хлева... гудит в трубе и бренчит дырявой заслонкой печки, порываясь в избу; он выдувает золу из холодных жаратков на шесток, с шестка зола сыплется по избе, а когда шаростит зола по полу, то Макридка думает: «Жихорь (домовой), видно...» – и тащит на голову армяк.
Макридка давно бы ушла на печь, но ей лень... ноги болят... да на печи от настуженных кирпичей холодней, чем на полу. «Мамка давно уж не топит печь».
Иногда Макридка щупает свои маленькие острые зубы, шатает их... ей не больно... Ей думается, что она могла бы их вынуть, пососать и снова вставить, они все порато шевелятся...
Макридка не без злобы думает о мамке.
«Зачем она меня омманула? Сама баяла: «Придет, Макридка, рождество, славить пойдем...
нам каравашков подадут... поедим... печку стопим, воды нагреем... попьем, а потом татка с войны придет, опять хорошо жить станем...» Помнит Макридка, как она просила мамку: «Теперь бы, мамка, по миру сходить?» – но мамка упрямилась, сама такое баяла: «Не подадут, Макридка...
Нашим суседям нечего есть...
Сами мужики да бабы пошли хлеба просить в иную волость...
Старики да ребятенки дома, и те тоже голодают да мрут... В рождество все домой придут, Макридка, и мы у них выпросим. Молись богу». Она верила мамке, хоть порой плакала и кричала: «Ись хочу!..» Мамка собирала где могла и отдавала ей весь хлеб, а когда ничего не находила, то гладила ее по голове и баяла: – Нету, дитятко... Ничего нету... Помрем мы без татки...
Еще вчера Макридка радовалась: – Рождество на дворе!.. – но сегодня уж не рада... не рада потому, что мамка не встает, дрыхнет – вон уж побирушки пошли Христа славить под окнами, все каравашки да шаньги оберут, а мамка не встает... Светло стает в избе, а в поле там далеко, далеко звонят...
— Мамка же! Пойдем славить... ись хочу! Мамка молчит. Под овчинной шубой ей небойсь тепло.
«Ишь какое у ней брюхо толстущее... Без меня, видно, налопалась чего-нибудь... – думает Макридка, жадными, голодными глазами оглядывая мать. – Щеки толстые, а нос вострый...
Глаза в матицу смотрят».
— Мамка же... мамка! Молчит. Макридка переводит глаза в угол, к дверям, на то место, где стоял татка... Потом пришел староста и увел его на войну. Тогда татка стукал головой о стену и плакал. Ей жалко татку. Он всего раз плакал, но так жалостно, что она все время помнит это... Мамку вот не жаль – она часто плачет, Макридка обыкла. Татка когда пошел, то баял: – Пропадут ведь мои-то...изведутся.
— А бог-от на что?.. Ироем будешь... – баял староста и перекрестился.
Татка целовал Макридку, всю переслюнявил да слезой испачкал... Мамка с ним на чугунку ходила, провожала, а у Макридки бахил не было, она дома сидела и плакала. Она плакала о татке, а пуще того ей было жаль воронуху – кобылу, татка ее продал, а Макридка воронуху дрочила по морде и кормила из рук сеном. Теперь одна погонялка в сенях осталась... Ею татка пьяный часто бил мамку.
Макридка оглядывает избу. Вон мостина стоит, в ней хлеб был...
Макридка поборола одолевающую лень, собрала последние силы и поползла к корзине, сняла ее с лавки и, заглянув в нее, потянула жадно носом и ртом хлебный запах...
– Ись... ись хочу!..
Она укусила дранки корзины и застонала... Ныли десны... было больно голове... Макридка отдохнула на полу, а потом, поднявшись на четвереньки, снова поползла к армяку и взглянула в угол на лавку, где лежала мамка. Первый раз Макридке мамка показалась страшной-страшной... Она все лежит и ничего не бает... Макридке стало холоднее, чем прежде, она, дрожа и стуча зубами, спряталась под армяк, норовя согреться... Потом как будто бы куда-то тихо, тихо опустилась; там ей стало тепло и радостно – ее встретили ребята, не то свои, не то чужие, но все ласковые, у всех в мостинках много морошки и куманики, но Макридке вдруг стало снова холодно, она приподнялась на полу и увидала чужую белую тетку в углу, в серебряной сдерихе... (кокошник)
Тетка глядит на Макридку, и страшно Макридке, и сказать хочется: – Тетка! Отчего мамка не встает? – но вместо вопроса она дрожит, съежившись в комок. Белая тетка все смотрит на нее большущими глазами, и смутно кажется Макридке, что от глаз тетки чтото в ней прячется и деревенеет, и Макридка бестолково, беззвучно шепчет синими губами: – Тета... тета... студено... тета – ись!..
Холодное мерцание зимнего утра разлито по избе... Слышны на деревне голоса христославок-побирушек. На полу из-под серого армяка торчат неподвижные светлые клочья волос.
На лавке, в углу, лежит мертвая, опухшая матка. На мерзлых тесаных бревнах избы над ее головой белый иней начертал мохнатую серебряную фигуру в жемчужном кокошнике. Из угла с божницы, с надтреснутой скоробленной доски, смотрит хмурое лицо старого святителя.