Майор со скучным лицом
Я, пожалуй, начну издалека, но тут многое придется объяснить подробно, чтобы лучше понять саму историю…
Кто-то в свое время запустил в обиход не правильное, на мой взгляд, мнение: будто «пехота долго не живет». Я сам – классический пехотинец, прошел три войны, но с мнением этим категорически не согласен. Потери, конечно, в пехоте были огромные, с этим спорить бессмысленно. Но концепция в корне, не правильная, точно говорю.
Постараюсь пояснить, что я имею в виду. С одной стороны, это утверждение вроде бы справедливо. С другой – следует обязательно сделать уточнение. Смотря какая пехота… Потому что ведь и танк на войне долго не живет, а с ним вместе и танкисты, и летчики, и саперы…
Смотря какая пехота. Понимаете, есть интересная закономерность. Если необстрелянный не погиб в первом же бою – а именно на такую ситуацию приходится огромный процент потерь, люди гибнут в первую очередь от неумения выжить – то он начинает понемногу учиться. Он уже соображает, как перебегать, как окапываться, как грамотно себя вести в уличном бою, и так далее, и так далее… Он становится обстрелянным, а такого убить гораздо сложнее, потому что он, квалифицировано, с полным правом можно сказать, делает свою работу, он и врага стремится положить, и самому уцелеть… Вот, примерно, так.
И, конечно же, были подразделения, заранее словно бы обреченные на гораздо большую смертность и гораздо больший шанс выжить, чем у других. Штрафбаты, например, штрафные роты. По сравнению с той самой обычной пехотой шансов у них было гораздо меньше, с их-то правилами…
Но я буду говорить об артиллерии. Точнее, об ИПТАП. Это расшифровывается так: истребительный противотанковый полк. То есть артиллерийская часть, специализирующаяся исключительно на истреблении танков и прочей бронетехники противника. Главная задача, стоявшая перед ними, была – охотиться на танки. Выбивать у врага танки.
Понимаете? Охотники за танками. А танк, как известно, не трактор. Танк может действовать пушечно-пулеметным огнем и маневром. Вот я, например, очень люблю романы Юрия Бондарева об артиллеристах – «Горячий снег», «Батальоны просят огня». Он же сам служил в артиллерии, вы знаете?
Он, конечно, настоящий фронтовик, герой, и романы у него отличные. Но тут опять-таки следует дополнить… Вот, если вы читали, вы наверняка согласитесь, что для бондаревских артиллеристов, хотя они не раз и танки останавливали прямой наводкой, это была не главная задача.
Просто получилось так, что танки вышли именно на них, и пришлось… Артиллерия у Бондарева – это общевойсковая артиллерия, выполняющая, в зависимости от ситуации, самые разные задачи.
А ИПТАП имел одну первоочередную задачу – охотиться за танками. То есть лупить прямой наводкой – в то время как танк изо всех сил старался, чтобы не пушка его подбила, а получилось совсем наоборот…
Короче, если называть вещи своими именами, иптаповцы были смертниками. Их, конечно, отличали. У них был на рукаве такой красивый черный ромб с перекрещенными пушечками, им платили деньги за каждый подбитый танк – официально, по правилам – и были свои нормы снабжения…
Но по сути-то своей они были чем-то вроде гладиаторов древнеримских. Кормят на убой, знатные дамы с ними спят, народишко чествует во всю глотку – но задача-то перед ними стоит одна, и немудреная: рано или поздно отдать концы на арене. Выпустят против тебя однажды не такого же головореза, а льва или буйвола – и поди его подбей…
А ведь есть еще такая смертоубийственная вещь, как ведение артиллерийской разведки. То есть – выявление артиллерийских позиций врага, других целей для свой артиллерии. И, самое опасное – корректировка огня.
Человек забирается куда-нибудь на верхотуру, непременно на верхотуру, как же иначе? И по телефону корректирует огонь своей артиллерии.
А на верхотуре он, легко догадаться, открыт всем видам огня. Любой опытный командир очень быстро соображает, что на участке его наступления работает корректировщик, отдает команду отыскать и подавить. И, будьте уверены, эту команду выполняют с особым тщанием и охотой…
Так вот, Капитан, про которого эта история, как раз и командовал артиллерийской разведкой ИПТАПа. Фамилию называть ни к чему, совершенно, назовем его с глубоким смыслом.., ага, Удальцовым. От слова «удаль». Получится очень многозначительный псевдоним, прекрасно передающий положение дел.
Он был удалой, лихой, и, мало того, страшно везучий. С сорок первого воевал в противотанковой артиллерии, за это время поучил целую кучу наград – вся грудь, как кольчуга – и, мало того, его ни разу не только не ранило, но даже не царапнуло. Из самых невероятных, безнадежных ситуаций выходил, как та птичка Феникс. Позиция разбита, все перепахано, по всему прошлому опыту и физическим законам не должно там остаться ничего живого – а вот Удальцов уцелел. Не в кустах отсиживаясь, ничего подобного – там сплошь и рядом попросту нет таких кустов, нет такого места, где можно безопасно отсидеться.
Нет уж, без дураков он воевал. Но был ужасно везучий. Его даже кое-кто втихомолку величал Заговоренным. И не каждый, кто это повторял, говорил так в шутку. Знаете, на войне всяческие суеверия, приметы и прочая антинаучная мистика расцветают пышным цветом. Смотришь на исконно неверующего человека – а он себе нательный крестик из консервной банки ладит. И так далее, тут столько можно порассказать…
Ну, и шептались: мол, заговоренный, слово такое знает, талисман имеет… Его, вы знаете, отчего-то не любили. То есть.., нельзя формулировать так «не любили». Нужно… Я даже не смогу сразу и подыскать нужное слово…
Понимаете ли, он был мужик не замкнутый, не дешевый, наоборот, веселый, компанейский, без той излишней, чуточку театральной навязчивости, что у других бывает.., всегда поможет, всегда приободрит, умел жить с людьми, нормально отношения строить… Казалось бы, к нему просто обязаны относиться с симпатией. А вот поди ж ты… С ним как-то… не сближались. Совершенно не было того, что можно обобщенно назвать «фронтовой дружбой». Вот он, свой, храбрый, заслуженный, открытый всем и каждому – а вокруг него вечно словно бы некое пустое пространство.., вроде нейтральной полосы на границе. Вот и со всеми он – и словно сам по себе, не то чтобы его сторонятся, нет, но он – особенный.
И отношение к нему такое.., особенное.
Примерно так, если вы понимаете, что я имею в виду… Так оно тогда выглядело. Между прочим, его по совокупности заслуг давно бы следовало представить к Герою, но командование, полное у меня впечатление, из-за того самого особого к нему отношения как-то не спешило. Рука, как бы выразиться, не поднималась писать представление, хотя, повторяю, по совокупности заслуг определенно следовало бы…
Он, по-моему, это отношение прекрасно чувствовал. Не давал понять, что чувствует, но по его поведению иногда становилось ясно, что просекает он это дело, что доходят до него и, нюансы, и общая картина…
И вот вся эта история однажды меж нами случилась.. Дело было зимой сорок четвертого, в самом конце года. Мы тогда стояли в одном небольшом городишке, ждали приказа выдвигаться.
Мне тогда было очень плохо. Нет, не в смысле здоровья. Мне поплохело душой, если можно так выразиться. Иные это называли – поплыл…
Удалось мне однажды вырваться в Москву, сопровождая одного генерала. И получилось у меня целых два дня полноценного отдыха дома, с женой и дочкой. Верно говорили некоторые, что лучше бы таких отпусков не было вовсе…
Дочке было четыре годика. Жена изнервничалась. Жилось им.., ну, сами понимаете, как. Война. Тяжело. Командирский аттестат проблем не решает…
И вот, вернувшись на позиции, я и поплыл. Что под этим следует понимать… Как бы; внятно…
Начинается с мыслей о смерти. Вообще-то на войне умеешь эти мысли подавить, притерпеться, но иногда накатывает и уже не отпускает. И нет ни сна, ни покоя, начинаешь этой тоской, этой болью переполняться. О чем бы ни подумал, мысли быстро сворачивают на одно: вот убьют, к чертовой матери, и не увидишь ты больше своих, и останутся они без тебя одни-одинешеньки… Как ни борешься, а растравляешь себя, все это превращается в навязчивую идею, чуть ли не в манию.
И вот это – самое скверное, по-моему, что может с военным человеком случиться на войне. Это и называлось – поплыл. Потому что депрессия углубляется, начинаешь осторожничать, думать не о том, как выполнить задачу, а о том, как бы уцелеть, не полезть лишний раз на рожон, увернуться от костлявой, проскользнуть как-нибудь эдак под ее косой, выжить…
Это, в свою очередь, не может не влиять на поведение…
А это скверно. Даже не тем, что окружающие видят, что с тобой творится. Становишься другим, не прежним. Если все это зайдет достаточно далеко, можешь однажды совершить в горячем желании уцелеть что-нибудь непоправимое: подвести других, сорвать задачу, струсить, смалодушничать, скурвиться, одним словом. Может кто-то погибнуть из-за тебя, из-за того, что ты одержим этой своей навязчивой идеей – а то и сам погибнешь очень скоро. Давно подмечено: когда человек падает духом, плывет, его по каким-то необъяснимым законам природы как раз и долбанет смерть раньше, чем остальных, выберет. Такой человек становится как бы отмеченным.
Я эти вещи наблюдал не единожды – касательно других. И вот теперь самого приперло. Прекрасно ведь понимал, что со мной творится, но не представлял, как мне из этого пикового положения вырваться. Несло меня куда-то, как щепку течением, и я уже вплотную подходил к той черте, за которой кончается плохо…
И вот тут Удальцов стал показывать мне особое внимание, определенно. Отношения у нас с ним были обычные, ровные – но с некоторых пор, ручаться можно, стал он вокруг меня виться. Как немецкая «рама» над позициями. Разговорчики вводил, пытался быть задушевным. А со мной было скверно…
И вот однажды, в доме, где я квартировал, состоялся» такой примерно разговор. Мы немного выпили, так, не особенно. Разговор как-то незаметно повернул на оставшихся дома родных, на жизнь и смерть. Ну, не сам повернул – это, обозревая прошедшие события, можно сказать с уверенностью: Удальцов его по этим рельсам направил.
Сначала шел обычный треп о том, что смерть в нашем возрасте – вещь преждевременная, обидная и не правильная. Не только потому, что для тебя самого все кончится – вдова останется, дети… Тебе-то уже все равно, а им с этим жить и бедовать в невзгодах… От такой беседы меня еще больше подминала вовсе уж нечеловеческая тоска.
Он не мог этого не видеть.
И вот в один прекрасный момент Удальцов нагнулся ко мне, понизил голос, глаза совершенно трезвые и непонятные. И говорит серьезным тоном:
– Слушай, комбат, а хочешь, я тебе помогу?
– Это как? – переспросил я. – И в чем?
Он продолжал:
– Как – дело второстепенное. Вопрос – в чем… Хочешь жить?
– Я, – отвечаю, – пока что и так живой…
– Вот именно, – говорит Удальцов. – Пока что. А что будет завтра, неизвестно. Вот прямо сейчас какая-нибудь крылатая сволочь разгрузится бомбами над городишком – ночь на дворе, но погода вполне летная. И – привет родным… Упадет бомба прямо сюда – и конец тебе…
Я усмехнулся:
– А тебе? Ты что, по своему везению опять уцелеешь?
Он ответил очень серьезно, глядя мне неотрывно прямо в глаза:
– В том-то и фокус, что уцелею. Достанут меня из-под развалин живого и целехонького…
Я был злой, взвинченный, понимал, что лечу куда-то в яму. И спросил весьма даже неприязненно:
– Слушай, говорю, – Удальцов… Болтают всякое. Но я привык полагаться на собственную голову… Вот скажи ты мне: ты что, и в самом деле слово такое знаешь? Имеешь талисман? Или тебя бабка-знахарка от смерти заговорила?
Он ухмыльнулся – улыбка была вроде бы беззаботная, веселая, но какая-то неприятная. И глаза при этом оставались совершенно не веселые, колючие. Смотрит мне в глаза и отвечает:
– Предположим, конечно, не бабка… Но мысли у тебя, комбат, идут в правильном направлении. Ага, заговорили… Хочешь, он и тебя заговорит?
– Кто?
– А какая тебе разница? Кто надо.
– Скажу тебе честно, – ответил я. – Мне на свете хреново жить и без таких дурацких шуток…
– Что тебе хреново, я это уже понял, – сказал Удальцов. – Понял даже, что тебе совсем хреново, уж извини. Что с тобой происходит, ты сам прекрасно понимаешь, и знаешь, чем это, как правило, кончается. Братской могилкой. Верно ведь? Ну вот, головенку повесил с таким видом, что сразу ясно: все ты и сам понимаешь… Давай выручу, комбат. Очень я к тебе отчего-то расположен, нет сил смотреть, как тебя ведет прямым ходом к дурацкой гибели… Чего тянуть кота за хвост? Пойдем…
– Куда?
– К тому человечку, который только и способен помочь твоей беде…
– Так он что же, здесь? – удивился я.
– А где ему быть? – говорит Удальцов. – Вовсе даже неподалеку…
– И что будет?
Он ухмыляется:
– А что может быть? Будет тебе в точности такое же везение, как мне. Выходить будешь невредимым из любых передряг, хоть сам противотанковой гранатой подрывайся. В этом конкретном случае или граната не взорвется, или отбросит тебя взрывной волной так хитро, что на тебе не останется ни царапинки… Посмотри на меня и припомнив все мое везение. Все мои случаи. Все до одного погибельные, неминучие… Тебе перечислять, или сам вспомнишь?
– Сам, – сказал я.
– Ну вот, положа руку на сердце – такая полоса везения есть что-то обыкновенное?
Я подумал и ответил честно, что думал:
– Что-то я не верю ни в бога, ни в черта, Удальцов. Но это твое везение и в самом деле какое-то ненормальное. Полное впечатление, что кто-то тебе ворожит…
Он прямо-таки осклабился:
– Умница ты у нас… Пойдем. Он и тебе точно также сворожит. И будешь ты у нас совершенно заговоренный, вроде меня. Я с тобой не шучу. Я тебе желаю только добра. Вижу, что с тобой происходит, ясно, что скоро ты гробанешься…
Тут он начал поглядывать на часы, казалось, заторопился. Словно подходил некий условленный час… Я сидел смурной и, откровенно, плыл уже вовсе жалостно…
– Ну, пошли, – говорит Удальцов. Встает, берется за шинель. – Точно тебе говорю, все будет в лучшем виде. Смерть тебя не коснется, что бы вокруг ни происходило. Можешь лезть прямо под косу. Хоть против пулемета вставай в пяти шагах. Все равно или пулеметчик смажет, или ленту перекосит, или кто-то успеет его, поганца, пристрелить… Домой вернешься целым и невредимым. Доченьку на руки возьмешь, приласкаешь, жена у тебя на шее повиснет, рыдая от счастья…
То ли от его слов, имевших некое гипнотизирующее действие, то ли от собственной тоски, я себе представил все это, как наяву – вот я поднимаюсь по лестнице, вхожу в квартиру, ко мне бегут жена и дочка – а я живой, я вернулся, нет больше войны… И мне стало так тоскливо, так остро захотелось выжить, что все внутри обожгло, словно огнем… Было даже не человеческое, а звериное, яростное желание жить… И я спросил:
– Ты не шутишь? В моем настроении не до шуток… Он уже надел шинель и сует мне мою:
– Давай-давай, поторапливайся. Сейчас сам убедишься, что шутками тут и не пахнет…
Я нашел шинель, нахлобучил шапку – и пошел за ним, как заведенный. Словно кто-то за меня переставлял мне ноги, отняв при этом и всякое желание сопротивляться, и собственную волю.
На улице было пакостно: ветер пронизывал до костей, поземка мела вдоль улочек. Ни единой живой души, только кое-где теплятся коптилки в окнах. Городок был небольшой, старый, домишки главным образом частные, строенные еще при царе Горохе. Близилось к полуночи. Очень неуютно было на улице…
Шли мы не особенно долго. Пришли к такому же частому домишку, как тот, где квартировал я.
Удальцов уверенно сунул руку в дырку в калитке, сноровисто поднял щеколду, пошел в дом без стука, как свой человек.
Я вошел за ним. В сенях запнулся обо что-то, чуть не упал. Потом прошел в горницу, там горела коптилка.
Ничего там особенного не было – обычная убогая мебелишка, на которую во время оккупации и немцы, надо полагать, не позарились. Стол стоял старый, потемневший. А за столом, освещенный коптилкой, сидел майор.
Этого майора я несколько раз видел в штабе полка. Не помню, какую он занимал должность – как они все там, сидел с бумагами. Самый обычный майор, даже не форсистый, как многие другие из штабных – в полевой гимнастерке, с орденской планочкой на груди и гвардейским значком (наша дивизия к тому времени стала гвардейской).
Лицо у него было скучное, обыкновенное донельзя, ничем не примечательное. Бывают люди, которых с первых же минут знакомства так и тянет окрестить «бесцветными». Они иногда потом могут оказаться и умными, и хитрыми, но большей частью первое впечатление и есть самое верное. Вот таким он и выглядел – сереньким. Все черты лица какие-то мелконькие – рот маленький, как говорила моя бабка, в куриную гузочку, губы узкие, нос невыразительный, глаза неопределенного цвета. Желчное какое-то выражение на лице, словно он давненько мается язвой или, того похуже, геморроем. Совершенно не военное лицо.
Война, конечно, не спрашивает и не отбирает по внешности, и форму вынуждены надевать самые разные люди, но это тот случай, когда его бухгалтерская физиономия ну никак не гармонировала с формой. Хотя никак нельзя сказать, будто она сидела на нем, как на корове седло. Наоборот, все пригнано, все по размеру, ладненько. Просто лицо никак с военной формой не сочетается, хоть тресни. Ему бы где-нибудь в ЖЭКе бумажки перебирать или насчетах щелкать…
Совершенно невоенный, бесцветный такой человечек, унылый, как промокашка. Но он у меня до сих пор перед глазами, в память впечатался…
Удальцов как-то сразу стушевался, отошел в уголочек, а там и вовсе вышел. Мне показалось, он этого типчика боялся. Даже ростом словно бы ниже стал, сутулился. Совершенно на себя не похож.
Коптилка светилась тускло, в углу топилась «буржуйка» – уже почти прогорела. Майор встал мне навстречу, воскликнул этак воодушевлено:
– Ну вот и прекрасно, что пришли, рад вас видеть…
И мне он показался фальшивым насквозь.
Оживился он, даже суетился чуточку, старался показать, что он мне действительно рад, всерьез – но никак у него не получалось лицом отразить чувства. Оно у него было словно бы ниточками на затылке зашито наглухо, так что не получалось нормальной человеческой мимики. Видел я похожее у обгоревшего танкиста, которого подштопали хорошие медики: кожа вроде бы нормальная, ни следа ожогов, но лицо совершенно неподвижное, как у статуи. Очень походил он на того танкиста.
– Садитесь, – говорит. – Вы правильно сделали, что пришли. Человеку в первую очередь нужно жить, а все остальное приложится. Самое главное для человека – жизнь…
Я сел, положил шапку на стол. В голове было совершеннейший сумбур, я уже немного опамятовался, и стало казаться, что это какой-то дурной розыгрыш. А он продолжает, обходительно, вкрадчиво:
– Я вашей беде могу помочь достаточно легко. Вот только сначала нужно обговорить некоторые неизбежные детали. Понимаете, мы с вами взрослые люди, нужно же соображать, что бесплатно на этом свете ничего не дается…
И тут меня, в моем раздрызганном состоянии чувств, как током ударило. В голову, когда услышал о какой-то плате, полезла совершеннейшая чушь: а вдруг это просто-напросто…
Он смеется одними губами, так, будто читает мои мысли. Также безжизненно смеется, не отражая это мимикой:
– Вот придумаете тоже! Ну при чем тут вражеские шпионы? Вы же взрослый человек, офицер, вторую войну топчете… Слышали вы когда-нибудь о шпионах, способных заговорить человека от насильственной смерти?
Я, точно, подумал в смятении: не шпион ли, часом? Плату ему подавай… Интересно, чем же платить офицеру с передка? А он продолжает:
– Клянусь вам чем угодно, со шпионами, как и с немцами, не имею ничего общего. Я свой. Для него свой, – кивнул он в ту сторону, куда на цыпочках ушел Удальцов. – А теперь и для вас тоже, если договоримся. Та плата, про которую я говорю, со шпионажем ничего общего не имеет. Снимите шинельку, вам, по-моему, жарко. Разговор у нас долгий…
Меня, в самом деле, бросило в жар, хотя буржуйка почти прогорела, а на дворе стояла натуральная зима. Снял я шинель, повесить вроде бы некуда, положил ее на колени. Все равно было жарко, душно, как в бане, я даже верхние пуговицы гимнастерки расстегнул…
И туг меня как кольнет что-то в ямку у ключицы… Острое что-то. Боль нешуточная…
Полез я туда машинально рукой и вытащил крестик на цепочке. Нет, я тогда был неверующий да и теперь.., не сказать, чтобы сознательно примкнувший к этому идеологическому течению. Жена, понимаете… Нет, и она была не особенно верующей. Просто… Да, наверное, тот случай, когда хуже не будет, рассуждала она. И определенно надоумил кто-то. Тогда для религии были сделаны определенные послабления, открылись новые церкви… Вот она и ходила за меня свечку ставить, плохо представляя, как это вообще делается. Ну, надоумили ее какие-то старухи из тамошнего актива, крестик всучили…
Она мне и надела. Я с ней спорить не стал – и не стал потом снимать. Так оно, знаете… Веришь не веришь, а – спокойнее. Я же рассказывал, как из консервных банок солдатики вырезали.
А мой был – настоящий, не знаю уж, были у них свои мастерские, или им кто-то помогал, но крестик был настоящий, штампованный из металла, с цепочкой…
Я его вытащил машинально, он и повис, на гимнастерке. Крестик меня и кольнул – встал горизонтально меж шеей и воротом, как распорка, оцарапал… Качество исполнения было плохое, вот уж точно – военного времени, на металле остались заусенцы…
И тут моего майора ка-ак перекосит!
Я и слова не подберу Понимаете, у него физиономия вдруг поехала, будто пластилин на огне. Стянулась на одну сторону, так что ухо оказалось чуть ли на месте носа, потом уши словно бы к подбородку съехали… Жутко было смотреть. И все это на моих глазах происходило с человеческим лицом.
Мяло его, корежило… Будто голова стала резиновой, и ее изнутри распяливают пальцами и так, и эдак…
У человека так не бывает. Невозможно.
Я так и охнул:
– Господи боже ты мой!
Так и произнес. Почему? Спросите что-нибудь полегче. По-моему, иные вроде бы давным-давно сгинувшие из обращения словечки в нас, оказывается, засели глубже, чем можно было думать.
Ну, там: «Бог ты мой!», «Боже упаси». Совсем не обязательно нужно быть верующим, я так думаю…
Тут его стало бить и корежить всего. Вскочил из-за стола, дергается, как током его бьет, уже весь как резиновая кукла, изнутри управляемая пальцами совершенно хаотично… Жуть – не приведи господи… Тьфу ты! Ну вот, видите? «Не приведи господи». Совершенно машинально, для красоты стиля…
В общем, зрелище было жуткое. Он корежился, дергался, временами превращался из человека непонятно во что – не дай бог во сне увидеть – потом опять как бы пытался собраться. Помню, как он визжал благим матом:
– Ты кого мне привел?
Вот именно, это был визг, да такой пронзительный, что уши не просто закладывало – сверлило.
Огонек коптилки плясал, казалось, у него не одна тень, а с полдюжины, все стены были в дергавшихся тенях, и по углам словно бы глаза зажглись, парами, живые такие огоньки, осмысленные…
И тут я вскочил, рванул оттуда, как-то сообразив подхватить шинель и шапку, не разбирая дороги, налетел в сенях на что-то твердое, оно развалилось, ногу ушиб, плечо, лоб, но боли не почувствовал, вывалился из дома, выскочил в ворота и припустил по улице что было мочи, и все время мне казалось, что в уши кто-то свистит и хохочет совершенно нелюдским образом. На улице стало чуточку легче, словно опамятовался. Но останавливаться и не подумал – лупил прямо к дому. И, знаете, все также посвистывал ветерок и мела поземка – но снег, вот честное слово, так и плясал вокруг меня, складывался в какие-то почти явственные фигуры, чуть ли не плотные, и они за руки хватали, а я сквозь них проламывался…
Ввалился к себе. Ординарец мой – хороший был парень, татарин, рассудительный, хваткий – спал уже. Вскинулся спросонья:
– Тревога?
Я, надо полагать, влетел, как бомба…
– Спи, говорю, ничего такого…
Он голову уронил и снова похрапывает. Нашел я свой неприкосновенный запас, хватил добрый стакан, и стало чуточку полегче. Гимнастерка распахнута, крестик висит наружу, за окном словно бы кто-то шипит и посвистывает…
Снял я автомат с крючка, положил его на колени и долго-долго сидел на табуреточке. В доме темно, хозяйка спит тихо, как мышка, Галим похрапывает, а за окном разгулялась непогода – так и лупит снежком по стеклу, и никак не могу отделаться от впечатления, что это не просто снег, а словно бы снежные лапы царапают – корявые, противные. И словно бы голоса, но ни словечка не разобрать, – а впрочем, в метель так бывает.
Допил я остаточки и понемногу задремал прямо так, на табуретке, привалившись к стене, с автоматом на коленях.
Утром меня Галим такого и нашел. Я ему соврал, будто ночью под окнами шлялись какие-то подозрительные типы, вот и решил на всякий пожарный покараулить. Он, по-моему, поверил – дело было в Западной Украине, а там по ночам могли шляться самые неприглядные субъекты.
Утро, как известно, вечера мудренее. Все я прекрасно помнил, но не испытывал ни особенного страха, ни тревоги – хотя и твердо знал, что все эти поганые чудеса мне не привиделись, а были наяву в том домишке.
Удальцова я потом, естественно, встретил очень быстро. Он на меня смотрел, как на чужого, незнакомого. Даже не подошел. А вот майор мне больше на глаза не попадался. Не станешь же специально болтаться по штабным помещениям, высматривать…
Ну, предположим, увидел бы я его? И что прикажете делать? Особистам сдавать? На каких основаниях?
Да, а между прочим, Удальцова убило где-то через недельку. Об этом было столько разговоров… Потому что, вспоминая его долгое фантастическое везение, смерть ему выпала даже нелепая какая-то – нарвались мы на немецкий авангард, они огрызнулись пару раз из самоходок, развернулись и ходу. Человек пять поранило, а вот Удальцову осколок голову разворотил начисто.
Совершенно такая смерть не гармонировала с полосой его невероятного везения…
А с меня все глупости как рукой сняло. Жил и воевал совершенно нормально – и в Маньчжурии тоже. Не то чтобы везло, как Удальцову, но дальше все было нормально… Мои соображения на этот счет? Ох, сложно…
Я все это видел своими глазами, это было, но, вот такое глупое чувство, я и сам себе временами не верю, поскольку тот случай вступает в противоречие с материалистическим мировоззрением… Я же говорю, трудно объяснить. Все это было, но лучше бы его не было – потому что больше нечего подобного не случалось.
Ну, если допустить вольный полет мысли…
Сдается мне, вы и сами прекрасно понимаете, что этот майор так называемый был из тех, кого не следует поминать к ночи. И разговор насчет платы, если вспомнить классику, должен был закончиться известно каким предложением. Давным-давно известно, что хотят эти… Гоголя перечитайте. И я так думаю, Удальцова он со злости снял с везения, как часового снимают с поста. Это – если фантазировать.
И вот что еще, коли уж мы углубились в безудержный полет фантазии. Если обсуждать отвлеченно, как над какой-нибудь научной проблемой, то, я бы сказал, типчик этот был не из главных.
Уж безусловно не сам. Понижете мою мысль?
Есть же такое выражение – «мелкий бес». Вот таким он и был – мелконьким… Как две копейки. Какой-нибудь ихний ефрейторишка, ха…
Но впечатлений, знаете ли, было… На всю оставшуюся жизнь.